ПАМЯТИ ОТЦА, Дьякова Виктора Алексеевича (1935-1998)

id-batya-1200-01

1 января 1998 года в глупой драке, первой лет за двадцать, мне выбили зуб. И, хотя выпал он через пять месяцев, дурные предчувствия меня не покидали, сколько я ни пытался над ними смеяться и их отгонять.

31 мая отметили последний день рождения отца.

Через две недели мне исполнялось сорок. Настроение было мерзкое. Слова одного из друзей о том, что таинство перехода в другой возраст — дело интимное, — вполне совпадали со скрежетом, стоявшим в душе. Семья была в деревне, и родители приехали в Москву, чтобы я их отвез туда. Съели по помидорчику и яйцу, и тронулись. Моя старая «шестерка» перегревалась и потому мы время от времени останавливались. У Тарбеева озера отлили бензина голосовавшим мужикам. Во время вынужденных остановок отец был, как часто в последнее время, каким-то безнадежно-растерянным. Всякую мелочь воспринимал слишком эмоционально и нередко — чуть ли не как трагедию. Мне было и жаль его, и, грешен, это бессилие меня раздражало.

Когда увидели старшего сына — всего в ветрянке, — стало ясно, что в Крым, куда собирались, мы не поедем, — неизбежно заразится и младший сын. Какое счастье, что мы не оказались в Крыму!

Худющий, длинный, весь покрытый зеленкой, старший лежал у вентилятора, — стояла стойкая жара. Младший, Лешка, его развлекал, весело ожидая, когда сам заразится. Мать долго разговаривала с Колькой. Обоим было интересно. Отец чувствовал себя неприкаянно.

Вечером пришли гости — местные и московские. Один из последних, интеллектуал, намертво поселившийся в деревне, был в ударе: говорил мало, но удивительно точно.

Отец по большей части молчал. Мальчишеская привычка быть в центре внимания стола в моменты, когда это было почему-либо невозможно, заставляла его впадать в апатию. Но на этот раз он много смеялся. Матери, ревностно и всю жизнь следившей за мелкими деталями застольной иерархии, шепнул: «Но это не тот уровень…»

Да, сразу по приезде отправились на речку у бензоколонки, на двух машинах. Пили пиво и радостно плескались в виду Борисоглебского монастыря. Душа радовалась при виде родителей. Чудесный момент! Отец прыгал, как мяч, и радовался, как ребенок. Бог мой! Ему оставалось жить всего две недели.

На другой день в ударе был отец, — освоился. Шутил, отпускал стихотворные тосты. Все, кто слушал его впервые, умилялись и искренне хохотали. Видимо, он снова на какой-то миг почувствовал себя «на коне». Забыл об обидном и несправедливом увольнении, о несуразной работе последних месяцев, о своей «колотушке» (дежурствах на военторговских дачах).

Вечером поехали было на то же место к реке. Но у меня отлетело заднее колесо (лопнул, как оказалось позже, подшипник). Это здорово напугало непривычных к автоприключениям родителей, и снова чувство подавленности овладело отцом.

Кое-как подчинились, и черепашьим темпом отправились в деревню. Но колесо отвалилось снова. Барабан нашли в луже с помощью коровы, которая уставилась в эту диковинную штуку.

За столом я успел сказать родителям, что, помимо нас, у них есть еще трое детей, а у меня — трое названых братьев…

При всем внешнем благоутробии ощущение тоскливой тревоги не покидало…

31 мая в Акулово мы поговорили с глазу на глаз в последний раз. Он сетовал на сестру, на мать с ее финансовой политикой, на постылые огородные дела и «работу», унижающую его достоинство. Я утешал как мог и в чем действительно видел утешение. Но и раздражался этими непрерывными жалобами, которые из-за несколько театрального выражения казались недостойными. Сердце сжималось при виде этого полного сил, но жалующегося на жизнь мужчины, моего отца, и вспоминался он же, совсем недавний, живой и уверенный в себе.

«Вот помру — успокоюсь», — проскочило у него.

«И помрешь, — в сердцах ответил я, — и я помру, и все мы…»

И пролепетал что-то о проклятом атеистическом воспитании, из-за которого в нас вселился кроличий страх смерти, делающий нас трусами, обессилившими от ужаса.

Светило солнце. Городок с уймой старых знакомцев цвел и пах. Мы стояли в дубовой аллее, посаженной нашим 9 «Б» четверть века уже назад… «Смотря на что обращать внимание. Есть чудовище режима, но есть и семья…» Впрочем, я хоть и говорил все это, сам-то был в огромной степени копия отца. Он же, умный человек, понимал, что именно я должен говорить, и то, что с ним происходит. Он или не мог, или не хотел, или после смерти своего старинного друга не знал, с кем делиться трезво-критическим взглядом на себя со стороны. Я, сын, на эту роль, видимо, не годился по большому счету. Тяжелая невысказанность угнетала его. И она стала вопиюще очевидной в последних видеокадрах в его жизни, случайно отснятых в конце марта.

Одиночество человека ранимого среди массы знакомцев, способных видеть в нем только шутника и балагура. Одиночество человека, в свое время насильно поставленного в колею безбожия.

Впервые остро ощутил я богооставленность всего «городковского» сообщества. Дух растерянности перед жизнью, сломленный дух увидевших перед собой холодную бездну позавчерашних курсантов, вчерашних офицеров и их, некогда гордых собою, жен, — казалось, витал и над уютным пятиэтажным городком, и над окружавшим его хаосом дач и садовых домиков, и даже на кладбище, концентрически растущем неподалеку от полуразрушенной церкви.

Это был последний обстоятельный разговор с ним.

До того — в запущенном офисе моего друга, где отец вдохновенно занимался, как оказалось, полунужными делами. На нем был костюм и связанный матерью красный пуловер. Офис почти не отапливался. Еду отец привозил в 700-граммовых баночках. У него были свои кружка, миска, вилка. Но он еще надеялся на то, что будет востребован. Каждой мелочи он уделял повышенное внимание. Обо всем рассказывал домашним. С редкими обитателями офиса наладил отношения. А занимался… Его «загружали» из сострадания. И, поняв это, я стал потихоньку спускать дело на тормозах. Друг увяз в делах вдали от Москвы. И даже последнюю зарплату отцу заплатил я сам, сказав, что это — переданные для него деньги.

Отчаяние в нем накапливалось…

Наутро 15-го чинили машину. Рядом сновали внуки. Денисов, мастер родом, как и отец, с юга России, добросовестно возился с полуосью.

Отец, по пояс голый, сидел на траве с пивом, и без интереса поглядывал на наше копошенье. Снова во мне поднялась волна отчаянной жалости к нему. Отрешенность его удручала. Хотелось обнять, встряхнуть, утешить, приободрить этого чуть полного человека с седыми вихрами, с остатками вытравленной татуировки между большим и указательным пальцами правой руки, с родинкой на спине, которую я боялся содрать, когда тер ему спину до моих 17-ти лет, пока жил дома…

А потом за родителями заехали родственники и увезли их в Москву. Больше отца живым я не видел. По пути говорили в основном женщины: о рассаде, о заборах, о других огородных делах, в которых они чудесным образом находят отдушину…

29 июня у меня заклинило машину. Намертво. Мужики подходили, цокали языками. Срок ей выходит, но это — память об отце друга, прекрасном человеке, который умер в тот же день, когда родился мой младший, Алексей. Машину оттащили сначала в деревню, потом в ремонт.

30 июня, проснувшись в хандре и валяясь в постели, подумал: что я, как отец, оставлю после себя сыновьям? Недавняя отповедь Острецова, человека, которого я считал своим «гуру» и старшим другом, отповедь неожиданная и, как мне казалось, вопиюще несправедливая, занозой сидела во мне, и я старался спокойно отделить от потока ругательств справедливые резоны так долго и столь глубоко ценимого мною человека. Подумал не без легкой обиды и о своем отце, — еще лет пятнадцать назад мы с молодой женой с горечью ощущали себя «и потомками, и патриархами».

В 10 утра на «мосту» зазвонил телефон. Жена взяла трубку и я сразу понял, что произошло что-то ужасное. Выпрыгнул не одеваясь. «Держись, держись! — проговорила моя Верка. — Катастрофа… Рыба звонит».

И Рыба, старинный мой товарищ, одноклассник еще, сказал: «Утром умер отец».

Меня затрясло. Как из другого человека, непроизвольно раздались какие-то утробные, полуживотные звуки… Оделся, едва попадая в штанины и рукава. Мелькнуло: «Какие кромешные дни настали!» Взял деньги (в этом смысле рассчитывать не на кого, я держал «за щекой» сумму на случай болезни родителей).

Друзья-соседи молча ждали в машине.

Младший уже «цвел» ветрянкой, и брать его с собой было нельзя.

В поезде времени не заметил, не томило. В метро на «Комсомольской» скрипач играл «Ты меня на рассвете разбудишь…» Безучастно шумела Москва, ставшая враждебной и отцу, и, наверное, всякому русскому.

Мы вышли на «Студенческой». Вокруг — следы недавнего урагана. Куда-то позвонили, что-то прихватили…

Минуты странной легкости («всё на мне, и нужно действовать») сменялись трепетом жутковатого ожидания («как дома, как ЭТО произошло»).

…Мать в черном, заплаканная. Сестра как тень. Соседки вокруг. Собрали килограммы мелочи. Дают советы — как, что, где.

Вчера вечером он шутил у подъезда, многие его видели, со многими по обыкновению разговаривал. Потом Арбуз (его бывший сотрудник) позвал выпить. Позже он сказал, что предлагал отцу относительно высокооплачиваемую работу, но с условием, что снова надо будет ездить в Москву. На что отец сказал: «Мой ресурс выработан, не выдержу». Отец пришел домой поздно, но пьяный не шибко.

Ночью же его здорово разморило. Бредил. А рано утром, в полвосьмого, еще окончательно не протрезвев, решил ехать на дачи (это километров пять) на велосипеде. Мать слезно уговаривала или не идти на дежурство, или идти хотя бы пешком. Но он, хоть и жаловался, что плохо себя чувствует, упрямо направился в гараж и сел на велосипед, прихватив с собой сумку с едой и, как оказалось, целым набором сердечных таблеток.

Некто Захватова жила в дачном доме рядом с дорогой. Рядом пруд с лебедями, идиллия. Тем утром она прополоскала белье и перешла дорогу, чтобы его развесить. А когда возвращалась, увидела лежащего рядом отца. Лицо его было разбито и в обильной крови. Банка с супом разбилась. Остатки вытекали на асфальт. Отец был мертв. Он умер мгновенно, не успев испугаться, в седле. И проехал по инерции метров десять мертвым.

Это была уже территория не нашего, Одинцовского, а Наро-Фоминского района, потому и врачей, и милицию вызвали из Нары. Сообщили матери, она дозвонилась Рыбе. Через несколько часов тело отца отвезли в морг Наро-Фоминска…

Тогда, в конце мая, он настоял на том, чтобы мы перед отъездом заехали в его сторожку. Она оказалась закрытой, но можно было разглядеть стол, кровать, баян, плакатики на стенах. Рядом со сторожкой сновал Мухтар, овчарка. Отец раз в трое суток приходил сюда с вечера, делал обход и потом дежурил за 500 рублей в месяц (около 90 долларов). Говорил, что впервые за много лет нашел время посмотреть на небо, увидеть, как изменяются облака, птичек послушать. Утешал нас… Скучал без телевизора. Я дал телевизор, но он уже не пригодился. Тучки, птички… Казалось бы, жить да радоваться пенсионеру-отставнику.

— Берегите ветеранов! — полушутя сказал я парню, начальнику охраны, подъехавшему на велосипеде.

— Всенепременно! — ответил он вполне серьезно.

Но уберечь отца уже было невозможно.

Всякий раз, когда он проезжал на работу мимо заброшенного КПП, куда посторонние многие годы не допускались на расстояние выстрела; когда он со своего велосипеда, позвякивая банкой с супом, смотрел на «шалаш» (или «объект», как всю нашу юность называли станцию ПВО 110-метровой высоты), он не мог не сравнивать «тогда» и «сейчас».

«Тогда» — блестящие молодые выпускники Минского высшего радиотехнического училища, полные сил и надежд, заступали здесь на боевые дежурства по охране воздушного пространства империи. Отец, закончивший училище с золотой медалью, имел возможность выбрать Акулово, да еще с дополнительным условием: чтобы друга направили сюда же. До того он был здесь на стажировке, и одной из причин такого выбора была отличная во всех отношениях средняя школа.

«Тогда» дружили целыми подъездами, играли в лото и шахматы вместе с детьми, чье детство было неотделимо от молодости родителей, и потому нам, детям, довелось пережить как бы две юности — одну родительскую, другую — собственную. Культ спорта и рацпредложений, гордость тем, что «подобрались к Москве» и живем в легендарном месте, где в декабре 1941-го был остановлен немец, рвавшийся от Нары к Минскому шоссе для победного марша на Москву; свобода передвижений по стране и потому — частые взаимные визиты друзей, отдых кампаниями, — все это придавало жизни цвет, вкус и запах, то есть видимую полноту.

Культ спорта от родителей переливался в нескончаемые соревнования среди детей. Культ «рацо» — в стремление хорошо учиться. Гордость героическим прошлым набитого гильзами акуловского поля, церкви в Дютьково, где располагался наш пулеметный расчет — в естественный, ненатужный, но безоговорочный патриотизм.

Все это для отца было «тогда».

«Сейчас» для него олицетворялось «колотушкой», ненавистными «Рыжим» и «Беспалым», добивающими страну, и неумолимой, пугающей старостью…

Квартира была полна, и мы с Рыбой ушли спать в садовый домик, только в прошлом году отстроенный вопреки отцу, который не хотел трогать сбережения. Как не потратил и деньги, подаренные «на зубы». А после нашего отъезда сказал кому-то из знакомых:

— Показал своим мои хоромы. Теперь будут знать, где искать, когда помру…

С Рыбой наговорились, как давно не наговаривались. Он весь — участие. Светила луна и белесая полоса на горизонте. На нем и семье — тяжкий крест. Уже пять лет как его отец невменяем (его избили на улице, и часть черепа пришлось трепанировать).

1 июля наступило утро, первое утро моей безотцовщины.

Полковник Василий Чекмарев обстоятельно объяснил последовательность действий: крест варят, взвод для разбрасывания лапника готов, машины выделены, с ГДО договорились.

Женщины хлопочут о поминках. В столовой отца знали все, а меня называли Игорьком, после чего я узнавал женщин, которых не видел лет 20-25.

Предстояло самое страшное: морг.

Заехали в «Ритуал». Гроб, обтянутый, уже был отложен накануне добрыми соседками. Остальное я докупил.

Через двадцать минут мы были в Наре. Долго сновали в поисках милицейского чина, который не понадобился. Потом нашли небольшой домик с пристройкой, обитой оцинкованным железом.

В «предбаннике» две молодых парней в зеленых халатах играли в шахматы.

— Это пожилой, который вчера с велосипеда?.. — спросил один.

Нас повели через зальчик с «подготовленным» телом в мертвецкую. Там находилось трое или четверо покрытых простынями тел. Проводник мой указал налево. Там у стены под покрывалом лежал… — я медленно приоткрыл — мой мертвый папа. Только что он, черноволосый и остроглазый, подбрасывал меня, трехлетнего, под потолок нашей минской времянки; только что берег мой краткий сон студента, бесшумно готовя завтрак; только что гудел созданный им драмкрудок, а сам он читал чуть ли не всего Есенина; только что мы вместе участвовали в соревнованиях части по плаванию; только что, только что… Никогда больше!

Голова его была повернута вправо. Правую часть лица закрывала спекшаяся кровь. Левая рука была оттянута назад, как перед прыжком в воду. Выражение лица было спокойным, хотя к нему еще не прикасались посмертные гримеры. Седые, но никак не старческие, густые вихры отца были последним толчком к невероятной надежде на то, что смерть его — страшный сон. Надежде, в тот же миг и умершей. Вместе с частью меня самого.


id-batya-1200-17


id-batya-1200-10


id-batya-1200-09


id-batya-1200-07


id-batya-1200-15


id-batya-1200-03


id-batya-1200-11


id-batya-1200-14


id-batya-1200-12


id-batya-1200-04


id-batya-1200-13


id-batya-1200-16


id-batya-1200-02

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *